Поделиться Поделиться

Халед Хоссейни Бегущий за ветром 14 страница

– Похоже, это наш, – одними губами сказал Фарид.

Высокий талиб в черных очках взял из кучи, выросшей возле третьей машины, камень и показал толпе. Крики сменились каким-то жужжащим звуком. Я посмотрел на соседей. Оказалось, все цокают языками. Талиб, удивительно похожий сейчас (как ни дико это прозвучит) на подающего в бейсболе, размахнулся и метнул камень в мужчину с завязанными глазами, угодив точно в голову. Стадион охнул. Женщина в яме опять закричала.

Я закрыл лицо руками. Стадион размеренно ахал. Через какое-то время все стихло.

– Кончено? – спросил я у Фарида.

– Нет еще, – ответил он сквозь зубы.

– А почему все молчат?

– Устали, наверное.

Не знаю, сколько еще длилась экзекуция. Вдруг вокруг меня градом посыпались вопросы:

– Убили? Не шевелится? Казнь совершилась?

Я отнял руки. Человек в яме был одна сплошная кровоточащая рана. Изувеченная голова свесилась на грудь. Талиб в очках перекладывал камень из руки в руку. У ямы появился человек со стетоскопом, присел на корточки, приставил трубку к груди казнимого и покачал головой. По толпе пронесся стон.

Талиб в очках опять размахнулся.

Когда все было кончено и окровавленные тела небрежно забросили в две машины, люди с лопатами торопливо забросали ямы песком. На поле выбежали футболисты. Начался второй тайм.

О встрече мы условились. Сегодня, в три часа дня. Все прошло на удивление легко. Я-то думал, начнутся проволочки, расспросы, проверки документов. Ничего подобного. Никакого бюрократизма, что, в общем, и всегда было характерно для Афганистана. Фарид просто сказал талибу с хлыстом, что нам надо переговорить с человеком в белом по личному вопросу. Талиб без лишних вопросов крикнул что-то на пушту молодому парню на поле, тот побежал к южным воротам, где «Леннон» говорил с муллой в сером. Краткий обмен репликами – палач в очках взглянул в нашу сторону, кивнул и сказал что-то на ухо молодому парню.

Как оказалось, назначил время. Три часа дня.

Вазир-Акбар-Хан, Пятнадцатая улица. Она же Сараки-Мемана, улица гостей. Фарид остановил машину возле большого особняка, в тени ив, свешивающихся из-за каменного забора, и выключил двигатель. Некоторое время мы сидели в молчании, слушая, как потрескивает остывающий мотор. Фарид смущенно перебирал пальцами ключи, торчащие из замка зажигания, явно собираясь сказать что-то важное.

– Пожалуй, я подожду тебя в машине, – произнес он наконец, глядя в сторону. – Ты уж теперь как-нибудь сам.

Я похлопал его по руке:

– Я и так у тебя в долгу. Не надо тебе идти со мной.

Храбришься? А ведь страшно одному-то. Отец бы бурей ворвался в дом и потребовал, чтобы его проводили к хозяину. Попробовал бы кто-нибудь ему помешать! Только Баба давно уже покоится с миром на маленьком кладбище в Хэйворде, и где-то месяц назад мы Сораей положили цветы на его могилу. Маргаритки и ландыши.

Я выбрался из машины, приблизился к высоким деревянным воротам и нажал на кнопку звонка. Тишина. Значит, электричество так и не дали. Пришлось стучать. На пороге моментально появились двое с автоматами.

Я оглянулся на Фарида и беззвучно прошептал: «Я вернусь». Хотя никакой уверенности у меня не было.

Меня обыскали с головы до пят, похлопали по ногам, ощупали промежность. Один охранник сказал что-то на пушту, и оба засмеялись. Вот и двор. Тщательно постриженная лужайка, подрезанные кусты, клумбы с геранью, в дальнем конце двора – колодец с ручным насосом. У Кэки Хамаюна в Джелалабаде был точно такой же, и мы с двойняшками, Фазилей и Каримой, частенько бросали туда камешки и ждали, когда «плюхнет».

Мы с охранниками поднялись по ступенькам и вошли в большой, скупо обставленный вестибюль. Всю стену занимал флаг Афганистана. Меня препроводили на второй этаж. Гостиная. Два массивных зеленых дивана, телевизор с большим экраном в углу, молитвенный коврик с изображением Мекки. Ствол автомата указал мне на диван. Я послушно сел, и охранники удалились.

Я скрестил ноги. Выпрямил. Положил вспотевшие ладони на колени. Поза, по-моему, тревожная. Сложил руки вместе. Еще хуже. Пришлось скрестить их на груди. В висках пульсировала кровь. Я был совсем один. Мысли в голове вертелись разные, но все заглушал голос рассудка: как только меня угораздило влипнуть в эту историю? Чистое безумие: за тысячу миль от дома я сижу в некоем преддверии ада и жду человека, который сегодня у меня на глазах убил двоих. А о жене ты подумал? Как бы Сорае в свои тридцать шесть не остаться вдовой!

Это ведь вроде и не ты совсем, Амир. Ты же такой нерешительный, ты не создан для подвигов и сам всегда это сознавал. Трусость и благоразумие идут рука об руку. Но когда трус забывает, кто он такой… да поможет ему Бог.

У дивана стоял кофейный столик. Кольцо из шариков, каждый размером с грецкий орех, охватывало ножки стола в том месте, где они скрещивались. Совсем недавно я видел точно такое же кольцо. Где это было? Ну конечно. В Пешаваре, в чайной. Только тут на столе еще и чаша с красным виноградом. Я отщипнул ягодку и кинул в рот. Отвлечься, все равно на что, лишь бы отогнать от себя черные мысли. Виноград такой сладкий. А у меня во рту с самого утра маковой росинки не было.

Дверь распахнулась. Вот он, мой высокий талиб в темных очках, гуру новейших времен, два уже знакомых мне охранника по бокам.

Он сел на диван напротив и молча уставился на меня – одна рука на подлокотнике, вторая перебирает бирюзовые четки. Теперь на нем поверх белого одеяния был черный жилет, запястье украшали золотые часы. На левом рукаве я заметил бурое пятно – кровь. Почему это он, интересно, не удосужился переодеться после казни?

Время от времени его свободная рука будто медленно поглаживала невидимого зверька. При этом рукав задирался, обнажая характерные пятна у основания ладони. Точно такие же я видел у определенного вида бродяг в Сан-Франциско.

Кожа у него была значительно белее, чем у охранников, почти землисто-бледная, на лбу у самой черной чалмы сверкали капельки пота, окладистая борода тоже была светлее, чем у молодых парней.

– Салям алейкум, – сказал наконец талиб.

– Салям.

– И на что вам эта штуковина? Снимите.

– Извините, не понял.

Талиб сделал знак охраннику. Дерг! И парень, гнусно ухмыляясь, уже мнет в руках мою бороду.

– Мастерская работа, – усмехнулся талиб. – Только без нее лучше. Ведь правда?

Он щелкнул пальцами, сжал и разжал кулак.

– Значит, вам понравилось сегодняшнее представление?

– Так это было представление? – спросил я, потирая щеки.

Неужели голос у меня дрожит?

– Публичная казнь – величайшее зрелище, брат мой. Драма. Напряжение. И наконец, хороший урок.

Талиб опять щелкнул пальцами. Охранник подал зажигалку. Талиб закурил, засмеялся и что-то пробормотал. Руки у него тряслись, и сигарета едва не полетела на пол.

– Лучшее свое представление я дал в Мазари-Шарифе в девяносто восьмом.

– Простите, что?

– Мы бросили тела собакам, представляете? Я понял, о чем он.

Талиб поднялся. Обошел вокруг дивана. Раз, другой. Опять сел и зачастил:

– Мы шли от дома к дому, хватали мужчин и мальчиков и расстреливали на глазах женщин, девочек и стариков. Пусть видят. Пусть помнят, кто они такие и где их место. В некоторые дома мы врывались, высадив дверь. И… я стрелял длинными очередями, во все стороны, пока не кончались патроны в рожке и дым не начинал есть глаза. – Он наклонился ко мне поближе, будто желая сообщить какую-то тайну. – Что такое подлинная свобода, понимаешь только там. Безгрешный и нераскаявшийся, ты вершишь благое дело, пули веером по комнате, и каждая находит свою цель. Ты – орудие в руках Господа. Это бесподобно. – Он поцеловал четки и вздернул подбородок. – Помнишь, Джавид?

– Да, ага-сагиб, – отозвался охранник помоложе. – Как такое забудешь?

Я читал о массовом истреблении хазарейцев в Мазари-Шарифе, городе, который одним из последних пал под натиском талибов. Сорая была такая бледная, когда передавала мне за завтраком газету.

– Дом за домом. Мы прерывались только на еду и молитву, – гордо продолжал талиб, будто речь шла о каком-то великом свершении. – Мы оставляли тела валяться на улице и стреляли, если родственники пытались затащить их в дом. Город был усеян трупами, псы рвали их на части. Собакам – собачья смерть. – Зажатая в пальцах сигарета ходуном ходила. Он приподнял очки и провел трясущейся рукой по глазам. – Вы приехали из Америки?

– Да.

– Старая шлюха еще не сдохла?

Мне невыносимо захотелось помочиться. Ничего, сейчас пройдет.

– Я ищу мальчика.

– Любой сгодится? – сострил талиб. Парни с автоматами заржали. Зубы у них были зеленые от насвара.

– Насколько я понял, он здесь, с вами. Его зовут Сохраб.

– Я задал вам вопрос. Почему вы живете со старой шлюхой? Почему вы не на Родине, не служите Отечеству вместе со своими братьями-мусульманами?

– Я уже давно уехал из Афганистана. – Вот и все, что пришло мне на ум. Лицо у меня горело. Чтобы не обмочиться, я сжал колени.

Талиб повернулся к стоящим у двери охранникам:

– Это ответ?

– Нет, ага-сагиб, – рявкнули они хором. Хозяин затянулся сигаретой и опять уставился на меня.

– Это не ответ, говорят. Некоторые люди моего круга придерживаются мнения, что покинуть Родину, когда ты ей нужен как никогда, равносильно предательству. Я мог бы вас арестовать за измену, даже если бы вы только задумали эмигрировать. Вам страшно?

– Все, что мне нужно, это отыскать мальчика.

– Вам страшно?

– Да.

– Ну еще бы. – Он раздавил в пепельнице сигарету и откинулся назад.

Я подумал о Сорае и, странное дело, немного успокоился. Перед глазами у меня встала родинка в форме полумесяца, наши отражения в зеркале под зеленым покрывалом, румянец на ее щеках, когда я признался ей в любви. Мы кружились в танце, звучала афганская музыка, цветы, нарядные платья, смокинги и улыбки проносились мимо и тонули в тумане…

Талиб что-то сказал.

– Что, простите?

– Я спросил, вы хотите видеть его? Моего мальчика? – Губы хозяина сложились в усмешку.

– Да.

Охранник вышел из комнаты. Скрип открывающейся двери, отрывистые слова на пушту. Шаги, сопровождаемые звоном колокольчиков. В Кабуле мы с Хасаном хвостом ходили за человеком с обезьянкой. Дашь хозяину рупию, и мартышка станцует для тебя. Колокольчик у нее на шее тоже так гремел.

Охранник вернулся со стереосистемой на плече. За ним шагал мальчик, одетый в бирюзовый пирхан-тюмбан.

Сходство было поразительное. Немыслимое. Невозможное. Снимок Рахим-хана и в малейшей степени не передавал его.

Вылитый отец. Круглое лунообразное лицо, выпирающая косточка на подбородке, низко посаженные уши-раковинки, изящное сложение. Китайская кукла моего детства, лик, сквозивший зимой за картами, а летом – за накомарником, когда в жаркие ночи мы спали на крыше.

Голова у мальчика была обрита, глаза накрашены, щеки нарумянены, на ногах – браслеты с колокольчиками.

Какое-то время он смотрел на меня, потом опустил глаза и стал разглядывать собственные босые ноги.

Охранник нажал кнопку, из динамиков понеслась пуштунская музыка в традиционной инструментовке. Как я понял, талибам слушать музыку дозволялось. Хозяин и охранники начали прихлопывать.

– Вах, вах! Машалла! – подбадривали они мальчика.

Сохраб встал на цыпочки, поднял руки и закружился, то падая на колени, то изгибаясь всем телом, то опять становясь на кончики пальцев, то прижимая руки к груди и раскачиваясь. Шуршали по полу босые ноги, в такт табле[43] позвякивали колокольчики. Глаза у Сохраба были закрыты.

– Машалла! – кричали зрители. – Шабас! Браво!

Охранники свистели и смеялись, талиб ритмично мотал головой. На устах у него застыла гадкая усмешка.

Музыка оборвалась. Колокольчики звякнули раз и затихли, а Сохраб застыл, не закончив очередного па.

Биа, биа, дитя мое, – произнес талиб, подзывая мальчика.

Сохраб подошел поближе. Талиб обнял его и прижал к себе.

– Какой талантливый у меня хазареец!

Хозяин погладил ребенка по спине и пощекотал под мышками. Один охранник пихнул другого локтем и издал смешок.

– Убирайтесь, – велел талиб.

– Слушаемся, ага-сагиб, – вытянулись в струнку парни.

Хозяин повернул мальчика лицом ко мне, обхватил Сохраба за живот и положил подбородок ему на плечо. Мой племянник смотрел себе под ноги, время от времени смущенно поглядывая на меня. Руки талиба медленно и нежно гладили тело Сохраба, скользя все ниже и ниже.

– Интересно, – выговорил хозяин, глядя на меня поверх очков, – что приключилось со старым Бабалу!

Мне будто кто в лоб засветил. Я, наверное, ужасно побледнел. Ноги у меня похолодели. Талиб засмеялся:

– А ты что думал? Что я куплюсь на фальшивую бороду и не узнаю тебя? Ты, похоже, не в курсе: у меня изумительная память на лица. Абсолютная. – Он поцеловал Сохраба в ухо. – Я слышал, твой отец умер. Тц-тц-тц. Вот бы с кем я хотел потягаться. Ну да ничего. И сынок-слюнтяй сойдет.

Хозяин снял очки. Его злые голубые глаза были налиты кровью.

Дыхание у меня словно отшибло, веки прихватило морозом. Этого не может быть! Мир вокруг застыл. Вот – прошлое опять накрыло меня. Откуда-то из темных глубин всплыло имя, но произнести его – значило сотворить заклинание, призвать темные силы. Только что, как не исчадие ада, уже сидело в трех метрах от меня, явившись по прошествии стольких лет?

– Асеф, – пробормотали мои губы невольно.

– Амир-джан.

– Что ты здесь делаешь? – сорвался у меня глупейший вопрос.

– Я? – поднял бровь Асеф. – Я-то в своей стихии. А вот ты что здесь делаешь?

– Я же тебе уже сказал… – Голос у меня дрожит. Проклятый страх, пронизывающий все мое тело!

– Мальчик?

– Да.

– На что он тебе?

– Я заплачу за него. Мне переведут деньги.

– Какие там деньги! – расхохотался Асеф. – Ты когда-нибудь слышал про Рокингхем? Это в Западной Австралии. Райский уголок. Куда ни кинешь взгляд, пляж. Зеленая вода, синее небо. Там живут мои родители, у них вилла на берегу моря с площадкой для гольфа и бассейном. Отец каждый день играет в гольф. Мама – та предпочитает теннис. У нее отличный левый форхэнд. Еще у них афганский ресторан и два ювелирных магазина, дела идут – лучше не бывает.

Он отщипнул виноградинку и нежно положил Сохрабу в рот. Поцеловал мальчика в шею. Сохраб вздрогнул и закрыл глаза.

– Если мне понадобятся деньги, родители мне переведут. И потому с шурави я дрался не ради денег. И в Талибан вступил не для того, чтобы обогатиться. Хочешь знать, почему я стал талибом?

Во рту у меня пересохло, даже губ не облизать.

– Пить захотелось? – ухмыляясь, осведомился Асеф.

– Нет.

– А мне показалось, у тебя жажда.

– Со мной все хорошо. – По правде говоря, мне вдруг сделалось ужасно жарко, я весь взмок.

И это все происходит на самом деле? Вот я, а вот – Асеф?

– Как хочешь. О чем это, бишь, я? Ах да, зачем я вступил в Талибан. Как ты сам, наверное, знаешь, я никогда особенно не увлекался религией. Но однажды я прозрел. Когда сидел в тюрьме. Хочешь послушать?

Я молчал.

– Так и быть, расскажу. При Бабраке Кармале меня законопатили в Поле-Чархи. Парчами просто явились к нам домой, наставили на нас с отцом автоматы и велели следовать за ними. Причину нам не сообщили, а на вопросы мамы не ответили. В этом все коммунисты. Что с них возьмешь, с голи перекатной. Пока не пришли шурави, эти псы были недостойны лизать мне ботинки, а теперь нацепили свои флажки и взялись искоренять буржуазию. Возомнили о себе, быдло. Богатенький? В тюрьму его, а товарищи пусть намотают на ус. Вот и вся забота. Нет чтобы обставить все как полагается.

Распихали нас по камерам, шесть человек в клетушке размером с холодильник. Каждую ночь комендант, наполовину хазареец, наполовину узбек, осел вонючий, вытаскивал кого-нибудь на допрос и пинал ногами, пока не уставал. Вспотеет весь, закурит сигарету, отдохнет. А на следующую ночь уже другого к нему волокут. Так дошла очередь и до меня. А я и так уже три дня мочился кровью. Камни в почках, хуже боли не бывает. Мама говорила, рожать и то легче. Притащили меня к нему. На нем еще сапоги были с подковами, специально надевал для допросов. Как заехал он мне каблуком в левую почку, так камень и вышел. Такое облегчение! – Асеф засмеялся. – Благодарю Бога, «Аллах Акбар» кричу. Комендант в раж вошел, а я хохочу. И чем сильнее он меня пинает, тем громче я ржу. И знаю уже: это знак, Бог на моей стороне. Я ему зачем-то нужен.

Поистине неисповедимы пути Господни. Прошло несколько лет – и этот самый комендант попался мне на поле боя в окрестностях Мейманы, валялся в окопе, раненный шрапнелью в грудь. Я его спросил: помнишь меня? Он ответил: нет. А у меня отличная память на лица, сказал я, и отстрелил ему яйца. С тех пор я честно выполняю возложенную на меня миссию.

– Какую миссию? – услышал я собственный голос. – Забивать камнями неверных супругов? Насиловать детей? Бичевать женщин за высокие каблуки? Расстреливать хазарейцев? И все во имя ислама?

Вот разошелся. Сдержаннее надо быть. Сказанного-то не воротишь. Теперь Рубикон перейден – и вряд ли ты выйдешь отсюда живым.

По лицу Асефа пробежало удивление.

– Становится интереснее, – потер руки он. – Вы, предатели, многого не понимаете.

– Это чего же именно? Асеф наморщил лоб.

– Вы не цените свой народ, его обычаи, его язык. Афганистан – это прекрасный дом, полный отбросов. Кому-то надо их разгрести.

– Так вот чем ты занимался в Мазари-Шарифе, переходя от дома к дому. Отбросы разгребал.

– Совершенно верно.

– На Западе это именуют иначе. Этническая чистка.

– Правда? – На лице у Асефа появилась радость. – Какое хорошее определение. Мне нравится.

– Мне от тебя ничего не нужно. Только этот мальчик.

– Этническая чистка, – смаковал слова Асеф.

– Мне нужен мальчик, – повторил я. Сохраб смотрел на меня не отрываясь. В его подведенных глазах была мольба, в точности как у жертвенного барана, которого режут в первый день великого праздника Ид-алъ-адха. Жертве еще дают кусочек сахару перед тем, как перерезать глотку.

– Зачем он тебе? – поинтересовался хозяин, прихватывая зубами ухо Сохраба. Пот каплями выступил у Асефа на лбу.

– Это мое дело.

– Что ты хочешь с ним сделать? А может, не с ним, а ему!

– Мерзость какая.

– А тебе-то откуда знать? Пробовал, что ли?

– Я хочу увезти его в другое место. Там ему будет лучше.

– Зачем?

– Это мое дело.

– Неужели ты, Амир, ехал в такую даль ради хазарейца? Чего ты сюда приперся? Какая твоя настоящая цель?

– У меня свои причины.

– Что ж, отлично, – фыркнул Асеф и сильно толкнул Сохраба в спину, опрокинув кофейный столик. Виноград из перевернутой вазы рассыпался по полу, и мальчик упал прямо на ягоды. Его одежда сразу покрылась лиловыми пятнами. – Бери его, – разрешил Асеф.

Я помог Сохрабу подняться, смахнул у него со штанов прилипшие виноградины.

– Бери же, – повторил Асеф, указывая на дверь.

Я взял Сохраба за маленькую, покрытую мозолями руку. Он ухватил меня за пальцы.

На фотографии он прижимался Хасану к ноге, обхватив его за бедро рукой. Оба они улыбались.

Стоило нам двинуться с места, как колокольчики зазвенели.

Звенели они до самого порога.

– Только, разумеется, не бесплатно, – послышался у нас за спиной голос Асефа.

Я обернулся:

– Чего ты хочешь?

– Заслужи мое расположение.

– Что тебе от меня надо?

– За тобой должок. Помнишь?

Еще бы не помнить. В тот день Дауд Хан осуществил дворцовый переворот. Почти всю мою взрослую жизнь, стоило мне услышать «Дауд Хан», как перед глазами вставал Хасан, нацеливший свою рогатку прямо в лицо Асефу. «Только шевельнись – и у тебя появится другое прозвище. Вместо „Асефа – пожирателя ушей“ ты будешь зваться „Одноглазый Асеф“», – говорит Хасан. Настоящий храбрец. И Асеф отступает со словами: «У сегодняшней истории обязательно будет продолжение».

В отношении Хасана он свое обещание уже сдержал. Теперь моя очередь.

– Так тому и быть, – ляпнул я.

А что мне было говорить? Просить его о чем-то все равно было бы бесполезно, зачем давать повод липший раз поглумиться?

Асеф кликнул охранников.

– Слушать меня. Сейчас я закрою дверь. С ним у меня старые счеты. Входить в комнату строго запрещаю! Поняли? В любом случае оставаться на местах!

– Слушаемся, ага-сагиб, – гаркнули парни.

– Когда все будет кончено, один из нас выйдет отсюда живым. Если это будет он, значит, он заслужил свободу. Пусть себе идет. Ясно?

Охранники замялись.

– Но, ага-сагиб…

– Если это будет он, не задерживать! – рявкнул Асеф.

На этот раз охранники не стали спорить, хотя рожи у них были кислые.

Уходя, они хотели увести Сохраба с собой.

– Оставьте его! – велел Асеф. И усмехнулся: – Пусть посмотрит. Ему полезно.

Когда дверь захлопнулась, Асеф отложил четки в сторону и полез в нагрудный карман. Я не особенно удивился, увидев, что он оттуда вытащил.

Конечно же, кастет из нержавеющей стали.

Волосы у него напомажены, над тонкой верхней губой усики в ниточку, как в свое время у Кларка Гейбла. Бриолин пропитал зеленую хирургическую шапочку, образовав пятно в форме Африки. И еще бросается в глаза золотой Аллах на цепочке, свисающей со смуглой шеи. Человек глядит на меня сверху вниз и торопливо бормочет что-то на незнакомом мне языке – урду, наверное. Кадык у него на шее прыгает. Хочу спросить, сколько ему лет (уж очень молодо он выглядит, словно модный актер из мыльной оперы), но вместо этого бурчу что-то вроде: «Я ему показал!» Или «задал».

Оказал ли я достойное сопротивление? Вряд ли. Да и как бы это у меня вышло? Я и дрался-то первый раз в жизни.

Вся сцена отложилась в памяти какими-то кусками, правда, яркими. Вот Асеф, перед тем как надеть кастет, включает музыку. Вот висящий на стене молитвенный коврик с изображением Мекки срывается и валится мне на голову, поднимая пыль. Я чихаю. Вот Асеф кидает виноградины мне в лицо, зловеще скалит зубы, вращает глазами. В какой-то момент чалма его летит на пол, светлые пряди рассыпаются по плечам.

Конец поединка тоже запомнился. Так и стоит перед глазами. Уж этого-то мне никогда не забыть.

Время сжимается и растягивается. Ледяной блеск кастета. Несколько ударов – и кусок металла нагревается. Моя кровь тому причиной. Натыкаюсь спиной на торчащий из стены гвоздь. Крик Сохраба. Музыка, таблы, дил-робы. Корчусь у стены. Удар приходится в челюсть. Глотаю собственные зубы. Чего ради я их так тщательно чистил, и щеткой, и нитью? Сползаю по стене. Кровь из разбитой верхней губы заливает розоватый ковер. Боль раздирает внутренности, не могу дышать. Слышен сухой треск. Когда-то мы с Хасаном дрались на деревянных мечах, подражая киношному Синдбаду, вот стуку-то было! Крик Сохраба. Опять падаю и задеваю скулой об угол телевизора. Что-то хрупает прямо у меня под левым глазом. Звуки музыки. Крик Сохраба. Меня хватают за волосы, задирают голову. Блестит металл. Бац! На этот раз хрустит нос. Заскрежетал бы от боли зубами, да не получается. Меня лупят ногами. Крик Сохраба.

Не помню, когда именно меня стал разбирать смех. Я прямо корчился от хохота, и даже невыносимая боль (губы, глотка, челюсть, ребра) не могла унять его. И чем громче я смеялся, тем сильнее меня били.

– ЧЕГО РЖЕШЬ? – брызгал слюной Асеф, нанося удар за ударом.

Сохраб кричал.

– ЧЕГО ГОГОЧЕШЬ?

Еще одно ребро хрустнуло: левое нижнее. А повод для веселья у меня был: впервые с той проклятой зимы 1975 года на меня снизошло долгожданное спокойствие.

Как я закидывал там, на холме, Хасана гранатами, больше всего на свете желая, чтобы он мне ответил! Липкий сок стекал по его лицу, заливал рубаху, но Хасан не шелохнулся. Он только поднял с земли гранат, разломил пополам и расплющил о собственный лоб. «Доволен? Легче теперь стало?» – только и спросил он.

Как тогда мне было тяжко! Облегчение пришло только сейчас. Тело мое истерзано и изломано, но я излечился. После стольких лет страданий. Вот радость-то.

О том, как закончился поединок, я не забуду до самой смерти.

Лежу на полу, заливаясь смехом, Асеф упирается коленями мне в грудь, волосы его свисают вниз, лицо – само безумие. Левая рука сжимает мне горло, а правую он заносит для удара. Кастет вздымается выше и выше – вот-вот опустится.

Бас, – слышится тоненький голосок. Мы оба смотрим в ту сторону.

– Прошу тебя, перестань.

Что там сказал директор детского дома, впуская меня и Фарида? (Как его, кстати, звали? Заман?) По части рогатки он настоящий мастер. С ней он неразлучен. Рогатка всегда у него за поясом.

– Перестань.

Расплывшаяся тушь вместе со слезами черными ручейками заливает нарумяненные щеки Сохраба. Нижняя губа дрожит, из носа текут сопли.

Бас, – пищит он.

Рука его с силой оттягивает резинку рогатки, в гнезде желтеет что-то металлическое. Ба! Да ведь это шарик от кофейного столика! И нацелен он прямо Асефу в лицо!

– Прекрати, ага. Прошу. – Детский голос дрожит. – Перестань его мучить.

Асеф разевает рот. Губы у него дергаются, но слова не выговариваются.

– Ты что вытворяешь? – выдавливает он наконец.

– Пожалуйста, перестань, – всхлипывает Сохраб.

– Брось рогатку, хазара, – шипит Асеф. – На части тебя порву. То, что я сделал с ним, покажется тебе лаской.

– Пожалуйста, ага, – в голос рыдает Сохраб, – перестань.

– Брось рогатку.

– Не мучай его.

– Брось рогатку!

– Прошу тебя.

– БРОСЬ РОГАТКУ!!

– Бас.

– БРОСЬ!!! – Асеф отшвыривает меня и кидается на Сохраба.

Пи-и-и-и-и!

Это Сохраб отпускает резинку.

Страшный крик Асефа. Рукой он зажимает место, где только что был его левый глаз. Между пальцев у него сочится кровь и что-то жидко-стеклянистое.

«Внутриглазная жидкость, – мелькает у меня в голове. – Вот что это такое. Мне где-то попадалось научное определение».

Асеф с воплями катается по полу, не отрывая руки от окровавленной глазницы.

– Бежим, – шепчет Сохраб, помогая мне подняться.

Каждое движение отзывается страшной болью.

– ВЫНЬТЕ ЕГО! ВЫНЬТЕ! – визжит у нас за спиной Асеф.

Шатаясь, распахиваю дверь. Увидев меня, охранники выпучивают глаза. Хорош же я, наверное. Даже дышать больно.

– ВЫНЬТЕ! – заходится Асеф. Охранники врываются в комнату, не обращая на нас внимания.

– Бежим, – дергает меня за руку Сохраб. На ходу оглядываюсь. Склонившись над Асефом, охранники делают что-то с его лицом. Ну конечно. Шарик-то застрял в пустой глазнице.

Все вокруг крутится и качается. Опираюсь на Сохраба. Ступеньки. Сверху летит пронзительный вой со вскриками – так голосит раненый зверь. Выскакиваем на улицу – без Сохраба я бы давно свалился. К нам мчится Фарид.

– Бисмилла, бисмилла, – восклицает он, в изумлении глядя на меня, закидывает мою руку себе на плечо и бегом тащит к машине.

Наверное, я кричу от боли, не помню. Перед глазами вырастает потрепанная обшивка крыши нашего «ленд-крузера», вид снизу, с заднего сиденья. Снаружи слышен топот. В машину запрыгивают Сохраб и Фарид. Хлопают дверцы, ревет двигатель, машина прыжком срывается с места. Маленькая рука у меня на лбу, чьи-то голоса и крики на улице. Ветки деревьев за окном сливаются в одну полосу. Сохраб всхлипывает, а Фарид все повторяет: «Бисмилла, бисмилла».

Тут сознание меня оставляет.

Из клубящейся мглы высовываются головы, наклоняются, смотрят на меня, спрашивают о чем-то. Некоторые вопросы я понимаю. Как меня зовут? Болит ли у меня где-нибудь? Я помню, кто я такой, а болит у меня везде. Хочу ответить, но говорить больно, я давно это понял, еще когда пытался сказать что-то мальчику с нарумяненными щеками и вымазанными тушью веками. Может, год прошел, может, два, а может, и все десять. Вот он, мальчик. Мы едем куда-то в машине, только вряд ли за рулем Сорая, она не стала бы так гнать. Я должен сказать ребенку что-то очень важное, только что? Вылетело из головы. Наверное, надо утешить его. Не плачь, теперь все будет хорошо. И спасибо тебе, только за что?

Опять головы, на них зеленые шапочки. Так и снуют перед глазами. И говорят что-то, быстро-быстро. Только я их не понимаю. Слышны зуммеры, тревожные звонки, что-то гудит. Головы, головы смотрят на меня, одну я узнаю. Волосы у нее набриолинены, на шапочке – пятно в форме Африки, над верхней губой – усики в ниточку, как у Кларка Гейбла. Звезда сериала? Вот смеху-то. Но смеяться больно. Проваливаюсь в темноту.

Говорит, ее зовут Айша, «как жену пророка». Седеющие волосы разделены на пробор и завязаны хвостом, в носу – сережка в форме солнца, глаза кажутся непомерно большими из-за бифокальных очков. Она тоже вся в зеленом, и руки у нее такие ласковые. Заметив, что я смотрю на нее, она улыбается и говорит по-английски.

Из груди у меня что-то торчит.

Проваливаюсь в темноту.

У моей койки стоит мужчина. Я его знаю. Он смуглый, долговязый и тощий. У него длинная борода и круглый берет на голове, немножко набекрень. Как, бишь, такая шапка называется? Паколь? И у какого знаменитого человека головной убор заломлен точно так же? Не помню. Мужчина возил меня на машине, много лет тому назад. Он мой хороший знакомый.

← Предыдущая страница | Следующая страница →