Поделиться Поделиться

Халед Хоссейни Бегущий за ветром 2 страница

Быть мужем любительницы поэзии – это одно, но быть отцом мальчишки, который только и сидит, уткнув нос в книгу… нет, не таким Баба представлял себе своего сына. Настоящие мужчины не увлекаются поэзией и уж тем более не сочиняют стихов, Боже сохрани! Настоящие мужчины – когда они еще мальчишки – играют в футбол, вот как Баба в юности. Футбол и сейчас оставался его страстью. Когда в 1970 году проходил чемпионат мира, Баба приостановил строительные работы и на месяц укатил в Тегеран смотреть матчи по телевизору. Своего-то телевидения в Афганистане тогда еще не было.

В надежде разбудить во мне вкус к игре Баба записывал меня в различные футбольные команды. Только в игре на меня было жалко смотреть. На своих ножках-спичках я бессмысленно метался по полю, путался под ногами, орал: «Я свободен», отчаянно махал рукой, но никогда не получал пас. И чем больше я старался, тем меньше на меня обращали внимание товарищи по команде.

Но Баба не сдавался. Когда стало окончательно ясно, что ни крупицы его силы и ловкости я не унаследовал, отец решил сделать из меня ярого болельщика. Уж на это-то я сгожусь, ничего сложного тут нет. И я притворялся как мог – радовался вместе с ним, когда кабульцы забили кандагарцам, и вопил «судью на мыло», когда в наши ворота назначили пенальти. Однако Баба чувствовал, что интерес мой – деланный, и в конце концов смирился с тем, что ни игрока, ни настоящего болельщика из его сына не получится.

Помню, однажды Баба взял меня на ежегодный турнир по бозкаши (козлодранию), который всегда проходит в первый день весны, первый день нового года. Бозкаши – национальная страсть афганцев. Чапандаз – мастер-наездник, которому покровительствуют богатые спонсоры, – выхватывает из гущи схватки тушу козла и пускается вскачь вокруг стадиона, чтобы вбросить козла в специальный круг, а все прочие участники всячески стараются ему помешать: толкают, цепляются за тушу, хлещут всадника кнутом, бьют кулаками. Их цель – добиться, чтобы он выронил козла. Толпа вопила, в толкотне и пылище воинственно визжали всадники, под копытами дрожала земля. Мы сидели на самом верху стадиона, а под нами летели по кругу состязающиеся, и пена обильно срывалась с лошадиных морд и шлепалась на землю.

Тут Баба указал мне на кого-то на трибуне:

– Амир, видишь вон того человека, со всех сторон окруженного людьми?

– Да.

– Это Генри Киссинджер.

– Ах, вот это кто.

Я понятия не имел, кто такой Генри Киссинджер, и собирался спросить. Но в этот момент, к моему несказанному ужасу, чапандаз свалился с седла прямо под лошадиные копыта. Под ударами тело его закувыркалось в воздухе словно тряпичная кукла, упало на землю (соперники проскакали дальше), дернулось и застыло. Руки-ноги несчастного были неестественно выгнуты, песок потемнел от крови.

Я зарыдал.

Всю дорогу домой я проплакал. Помню, как Баба вцепился в руль, и пальцы его то сжимались, то разжимались. Никогда не забуду отвращения на его лице, которое он не смог скрыть. Как ни старался.

Позже, ближе к вечеру, я проходил мимо кабинета отца и услышал голоса. Отец беседовал о чем-то с Рахим-ханом.

Я приложил ухо к закрытой двери.

–…Слава богу, у него все в порядке со здоровьем, – сказал Рахим-хан.

– Конечно. Но он вечно сидит уткнувшись в книгу или с мечтательным видом слоняется по дому.

– И что же?

– Я был не такой. – Слова Бабы прозвучали мрачно и зло.

Рахим-хан рассмеялся:

– Дети – не книжки-раскраски. Их не выкрасишь в любимый цвет.

– Говорю же тебе, я был совсем другой. И дети, среди которых я рос, были не такие.

– Знаешь, ты такой эгоцентрик иногда, – произнес Рахим-хан. Из числа наших знакомых он был единственный, кто мог позволить себе сказать Бабе такое.

– Это здесь ни при чем.

– Да неужто?

– Да.

– В чем же тогда дело?

Диван под Бабой заскрипел. Я закрыл глаза и еще теснее прижал ухо к двери.

– Иногда я гляжу в окно, как он играет на улице с соседскими детьми. Они командуют им, отнимают игрушки, толкают, пинают. А он никогда не даст сдачи.

– Он просто мягкий человек.

– Я не об этом, Рахим, ты прекрасно знаешь, – рявкнул Баба. – В этом мальчике как будто чего-то нет.

– В нем нет низких побуждений.

– Самозащита – не низость. Знаешь, что всегда происходит, когда соседские мальчишки задразнивают его? Появляется Хасан и прогоняет их. Я это видел собственными глазами. А когда я его дома спрашиваю, почему у Хасана лицо поцарапано, Амир отвечает: «Упал». Рахим, в нем точно нет чего-то важного.

– Позволь уж ему определиться самому.

– И где он окажется? – спросил Баба. – Из мальчика, который не может постоять за себя, вырастет мужчина, на которого нельзя будет положиться ни в чем.

– Ты, как обычно, все упрощаешь.

– Не думаю.

– Ты боишься, что не сможешь ему передать свой бизнес, вот и злишься.

– Вот уж упрощение так упрощение! – захохотал Баба. – Я знаю, вы любите друг друга, и очень этому рад. Меня зависть берет, но я рад. Вот что я хочу сказать. Хорошо бы рядом с ним был человек, который бы его… понимал. Бог свидетель, я его не понимаю. И кое-что в Амире меня ужасно тревожит. Мне трудно выразить, что именно… (Перед глазами у меня так и встал образ отца, подыскивающего нужные слова. Хоть он и понизил голос, я все отчетливо слышал.) Если бы жена не родила его у меня на глазах, я бы не поверил, что он мой сын.

На следующее утро, накрывая мне к завтраку, Хасан спросил, чем я расстроен.

– Отстань! – заорал я.

Насчет низости Рахим-хан ошибался.

В 1933 году, когда родился Баба, а на трон сел Захир-шах, правивший потом Афганистаном целых сорок лет, двое молодых людей – два брата из богатой и уважаемой кабульской семьи – накурились как-то гашиша, от души угостились французским вином и отправились покататься на отцовском «форде-родстере». На пагманском шоссе они задавили двух хазарейцев – мужа и жену. Виновники происшествия с раскаянием на лицах и пятилетний хазарейский мальчик, оставшийся сиротой, предстали перед судом. Судьей был мой дед – уважаемый человек с безупречной репутацией. Выслушав дело и ознакомившись с прошением о помиловании, поданным отцом молодых людей, дед вынес решение: год принудительной воинской службы в Кандагаре. У обоих имеется официальное освобождение от призыва? Аннулируется. Отец семейства, конечно, протестовал, но как-то вяло, и все в конце концов согласились, что лихачей постигло наказание хоть и суровое, но справедливое. Сироту же судья взял к себе в дом, наказав прочим слугам обучить мальчика, чему следует, но не обижать.

В детстве Али и Баба были товарищами по играм (пока полиомиелит не изуродовал Али ногу) – совсем как я и Хасан, следующее поколение. Баба любил рассказывать о проказах, которые они учиняли вместе, но Али всегда только головой качал.

– Ага-сагиб, вы им лучше скажите, кто был заводилой, а кто – простым исполнителем?

Баба в ответ лишь смеялся и обнимал Али за плечи.

Так– то оно так. Только ни разу он не назвал Али своим другом.

Странное дело, я ведь в глубине души тоже не считал Хасана другом в обычном смысле слова. Неважно, что мы сообща учились ездить на велосипеде «без рук» или на пару сооружали фотоаппарат из картонной коробки. Неважно, что зимой мы с Хасаном вместе запускали воздушных змеев чуть ли не каждый день. Да, тонкокостная фигурка бритоголового мальчика с низко посаженными ушами и вечной улыбкой на изуродованных губах в некотором роде олицетворяла для меня Афганистан, ну и что? Все это бледнело перед лицом исторических и религиозных предрассудков. В конце концов, я пуштун, а он хазареец, я суннит, а он шиит. И никуда тут не денешься. Никуда.

С другой стороны, национальность национальностью, религия религией, но мы с пеленок были неразлучны. Двенадцать лет бок о бок – немалый срок. Иногда все мое детство представляется мне долгим разомлевшим летним днем. И Хасан неизменно рядом со мной. Двор, тень от деревьев, мы играем в догонялки, в прятки, в полицейских и воров, в ковбоев и индейцев, ловим и изучаем насекомых – как-то раз даже умудрились выдернуть жало у осы и обвязать бедняжку ниткой, чтобы она не смогла от нас никуда улететь.

Иногда через Кабул караванами проходили кучи – кочевники, направляющиеся на север, в горы. Заслышав приближающееся блеяние овец, меканье коз, звяканье колокольчиков на шеях верблюдов, мы выбегали на улицу, глазели на обветренные лица пропыленных мужчин, на яркие платки, на серебряные браслеты на руках и ногах у женщин, кидали камешки в коз, брызгали водой в мулов. По моему наущению Хасан усаживался на «стену чахлой кукурузы» и стрелял из рогатки в шествовавших мимо верблюдов.

На первый в моей жизни вестерн я ходил вместе с Хасаном. В «Кино-парке» (напротив которого находилась моя любимая книжная лавка) мы посмотрели «Рио Браво» с Джоном Уэйном. Помню, как я просил Бабу взять нас с собой в Иран, чтобы мы могли встретиться с Уэйном. Баба разразился громовым хохотом, а когда к нему вернулся дар речи, объяснил нам, что такое дубляж. Мы с Хасаном были поражены. Просто потрясены. Оказалось, Джон Уэйн не говорит на фарси. И он вовсе не иранец! Он американец, как вся эта волосатая добродушная публика, что шляется по Кабулу в драных разноцветных рубашках. «Рио Браво» мы смотрели трижды, а «Великолепную семерку», наш любимый вестерн, тринадцать раз, и на каждом сеансе плакали, когда мексиканские ребятишки хоронят Чарльза Бронсона – тоже не иранца, как выяснилось.

Мы гуляли по затхлым базарам в квартале Шаринау или в новом районе Вазир-Акбар-Хан и обсуждали фильмы, пробираясь сквозь толпу, ловко лавируя между торговцами и нищими, прошмыгивая мимо прилавков, доверху заваленных товарами. Баба выдавал нам по десять афгани в неделю на карманные расходы, и мы тратили деньги на теплую кока-колу и на розовое мороженое, посыпанное молотыми фисташками.

Когда начинались занятия в школе, распорядок дня был твердый. Утром, пока я раскачивался, Хасан успевал умыться, совершить намаз вместе с Али и накрыть мне к завтраку: на обеденном столе меня ждал горячий черный чай, три кусочка сахара и подрумяненный хлеб с кисловатым вишневым вареньем (моим любимым). Пока я ел и жаловался, какое трудное задали домашнее задание, Хасан заправлял мою постель, чистил мне ботинки, укладывал книги и карандаши, гладил одежду, напевая про себя старые хазарейские песни. Потом мы с Бабой садились в черный «форд-мустанг» и катили в школу, провожаемые завистливыми взглядами, – точно на такой же машине Стив Маккуин разъезжал в «Буллите», фильме, который в одном кинотеатре уже шесть месяцев не сходил с экрана. Хасан оставался дома и вместе с Али хлопотал по хозяйству: стирал и развешивал во дворе белье, подметал полы, ходил на базар за свежим хлебом, мариновал мясо на обед, поливал газон.

Владение моего отца находилось у южного подножия холма, напоминавшего по форме перевернутую чашу. Когда занятия в школе заканчивались, мы с Хасаном частенько брали с собой книжку и поднимались на вершину холма. За изъеденной снегами и дождями низкой каменной стеной тут раскинулось старое заброшенное кладбище, усеянное безымянными надгробиями и заросшее кустарником. Сразу за ржавыми железными воротами росло гранатовое дерево. Как-то я взял у Али с кухни нож и вырезал на стволе граната: «Амир и Хасан – повелители Кабула», как бы официально подтверждая, что дерево – наше. Мы срывали с него кроваво-красные плоды, насытившись, вытирали руки о траву, и я читал Хасану вслух.

Хасан сидел поджав ноги, свет и тень играли на его лице. Слушая меня, он машинально выдергивал из земли травинки и отбрасывал прочь. Хасан, как и Али, как и большинство хазарейцев, читать и писать не умел. Никто и не собирался учить его наукам – зачем слуге образование? Но вопреки своей неграмотности – а быть может, благодаря ей – Хасана захватывали книжные слова, он был очарован тайным миром, для него закрытым. Я читал ему стихи и прозу, одно время читал даже загадки, но скоро бросил, когда оказалось, что он разгадывает их куда быстрее меня. Зато в историях о злоключениях бедолаги Муллы Насреддина и его ишака материала для интеллектуального состязания не было.

Больше всего мне нравилось, когда попадалось слово, значения которого Хасан не знал. Пользуясь его невежеством, я не упускал случая посмеяться над ним. Как-то раз, когда я читал ему что-то про Муллу Насреддина, он прервал меня:

– Что значит это слово?

– Какое?

– «Кретин».

– Ты что, не знаешь? – ухмыльнулся я.

– Нет, Амир-ага.

– Да его ведь употребляют все кому не лень!

– А я его не знаю.

Если он и уловил издевку в моих словах, то виду не подал.

– Это слово известно всем в моей школе. «Кретин» – значит сообразительный, умный. Я так называю тебя. Если хотите знать мое мнение, говорю я людям, Хасан – настоящий кретин.

– Ага. Вот оно что.

Потом меня всегда мучила совесть, и я, стремясь искупить свой грех, дарил ему свою старую рубашку или поломанную игрушку. Себя я старался убедить, что это вполне достаточное вознаграждение за безобидную проделку, невольной жертвой которой стал Хасан.

Любимой книгой Хасана была эпическая поэма «Шахнаме» («Книга о царях»), сложенная в десятом веке и повествующая о древних персидских героях[11]. Он был без ума от царей стародавних времен, от Феридуна, Золя и Рудабе. Но больше всего ему нравилась история о Рустеме и Сохрабе. Рустем, великий воин на быстроногом скакуне Рехше, смертельно ранит в битве доблестного Сохраба, и тут оказывается, что Сохраб – его пропавший сын. Сраженный горем, Рустем слышит предсмертные слова сына.

Когда таким Рустема увидал

Сохраб – на миг сознанье потерял.

Сказал потом: «Когда ты впрямь отец мой,

Что ж злобно так ускорил ты конец мой?

«Кто ты?» – я речь с тобою заводил,

Но я любви в тебе не пробудил.

Теперь иди кольчугу расстегни мне.

Отец, на тело светлое взгляни мне.

Здесь, у плеча, – печать и талисман,

Что матерью моею был мне дан.

Когда войной пошел я на Иран

И загремел походный барабан,

Мать вслед за мной к воротам поспешила

И этот талисман твой мне вручила.

"Носи, сказала, втайне! Лишь потом

Открой его, как встретишься с отцом"».

Рустем свой знак на сыне увидал

И на себе кольчугу разодрал.

Сказал: «О сын, моей рукой убитый,

О храбрый лев мой, всюду знаменитый!»

Увы! Рустем, стеная, говорил,

Рвал волосы и кровь, не слезы, лил.

Сказал Сохраб: «Крепись! Пускай ужасна

Моя судьба, что слезы лить напрасно?

Зачем ты убиваешь сам себя,

Что в этом для меня и для тебя?

Перевернулась бытия страница,

И, верно, было так должно случиться!…»[12]

– Прошу тебя, Амир-ага, прочти еще раз, – говорил обычно Хасан, и порой даже слезы блестели в его глазах.

Мне всегда было интересно, кого он оплакивает: сыноубийцу Рустема, раздирающего на себе одежду и посыпающего голову пеплом, или умирающего Сохраба, который обрел отца перед самой смертью. Лично я не видел никакой трагедии в судьбе Рустема. В конце концов, наверное, каждый отец тайно желает смерти своему сыну.

1973 год. Июль месяц. Мы на старом кладбище. Я читаю Хасану какую-то книгу и ни с того ни с сего вдруг начинаю сочинять за автора. Страницы-то я перелистываю регулярно, но излагаю свое, а не напечатанное. Хасан этого не замечает. Ведь для него каждая страница – непостижимая тайнопись, ключ от которой в моих руках. Только я могу провести его по лабиринту. Закончив, я спрашиваю Хасана, как ему рассказ. Он аплодирует в ответ, и меня разбирает смех.

– Ты что? – с трудом выдавливаю я.

– Давно мне не было так интересно. – Он продолжает хлопать в ладоши.

Смех вырывается у меня наружу.

– Правда?

– Честное слово.

– Это очаровательно, – бормочу я. Вот уж сюрприз так сюрприз. – Ты серьезно?

– Замечательный рассказ, Амир-ага. Прочти мне завтра еще что-нибудь из этой книги.

– Очаровательно, – повторяю я, и у меня перехватывает дыхание, словно я нашел клад у себя во дворе.

Мы спускаемся по склону, и в голове у меня вспыхивает и грохочет настоящий фейерверк. «Давно мне не было так интересно», – сказал Хасан. А ведь я уже прочел ему целую кучу историй.

Хасан о чем-то меня спрашивает.

– Что? – не понимаю я.

– А что такое «очаровательно»?

Я смеюсь, сжимаю его в объятиях и целую в щеку.

– За что? – краснеет Хасан. Дружески пихаю его в бок и улыбаюсь.

– Ты настоящий принц, Хасан. Ты принц, и я обожаю тебя.

В тот же вечер я написал свой первый рассказ. За тридцать минут. Получилась мрачная сказка про бедняка, который нашел волшебную чашку. Если в нее поплакать, каждая слезинка обращалась в жемчужину. Но, несмотря на свою бедность, мой герой был веселый человек и плакал очень редко. Чтобы разбогатеть, ему пришлось искать поводы для грусти. Чем выше росла куча жемчужин, тем большая жадность охватывала счастливчика. Рассказ кончался так: герой сидит на целой горе жемчуга и безутешно рыдает, слезы капают в чашку. В руке у него кухонный нож, а у ног – труп зарезанной жены.

Зажав в руке две исписанные странички, я поднялся в кабинет к Бабе. У него в гостях был Рахим-хан, они курили трубки и прихлебывали бренди.

– Что это у тебя такое, Амир? – осведомился Баба, сладко потягиваясь.

Голубой дым окутывал его. От одного взгляда его блестящих глаз у меня в горле пересохло. Я откашлялся и возвестил, что написал рассказ.

Баба кивнул, вежливо улыбнулся и рек:

– Очень хорошо.

И больше ничего не сказал, только смотрел на меня сквозь клубы дыма.

Я застыл на месте. Простоял я так, наверное, меньше минуты, только минута эта до сих пор кажется мне вечностью. Секунды падали редко-редко, их разделяла пропасть. Сырой воздух сгустился вокруг меня, стало трудно дышать. Баба не сводил с меня глаз и не изъявлял ни малейшего желания ознакомиться с творчеством сына.

Как всегда, меня спас Рахим-хан. Он протянул руку и наградил меня улыбкой, в которой не было ничего деланно-вежливого.

– Будь любезен, Амир-джан, дай мне свой рассказ. Мне просто не терпится прочесть.

Баба почти никогда не добавлял ласкового «джан» к моему имени.

Отец пожал плечами и поднялся с места. Похоже, Рахим-хан и его вызволил из неловкого положения.

– Да, передай свою работу Рахиму-кэка. Пойду к себе, мне еще надо переодеться.

Где те времена, когда я готов был молиться на Бабу? Сейчас я готов был вскрыть себе вены и истечь кровью. Поганой кровью, унаследованной от него.

Через час, когда уже смеркалось, друзья отправились на машине отца на какой-то раут. На пути к выходу Рахим-хан присел передо мной на корточки, протянул мне мой рассказ и еще какой-то сложенный листок, улыбнулся и сказал:

– Это тебе. Потом прочтешь. Помолчав, он сказал еще кое-что. Всего одно слово, но оно вдохновило меня на писательский труд больше, чем самые цветистые комплименты издателей.

Это было слово:

– Браво.

Потом, когда они ушли, я сидел на кровати и горько жалел, что Рахим-хан – не отец мне. Я представил Бабу с его неохватным торсом, его крепкие объятия, и запах одеколона по утрам, и колючую бороду. И вдруг ощутил такую вину перед ним, что мне стало плохо.

В туалете меня вырвало.

Ночью, свернувшись клубком в постели, я вновь и вновь перечитывал записку Рахим-хана.

Амир– джан,

Мне чрезвычайно понравился твой рассказ. Машалла[13] , Аллах наградил тебя особым талантом. Теперь твой долг развить его, ибо тот, кто растратит зря Божий дар, подобен ослу. Свой рассказ ты написал совершенно грамотно и стилистически своеобразно. Но больше всего меня удивило, что в нем присутствует ирония. Возможно, это слово тебе еще не знакомо. Однажды ты поймешь его смысл. Пока скажу только, что многие писатели всю свою жизнь стараются внести в свое творчество иронию, и не у всех выходит. У тебя получилось уже в первом рассказе.

Моя дверь всегда открыта для тебя, Амир-джан. Любой твой рассказ будет мне в радость.

Браво.

Твой друг Рахим.

Вдохновленный словами Рахим-хана, я схватил листочки и помчался вниз, где в вестибюле на тюфяке спали Али и Хасан. Им полагалось ночевать в господском доме только в отсутствие Бабы, чтобы я оставался под присмотром Али. Я принялся трясти Хасана за плечо и, когда он проснулся, сообщил, что хочу прочитать ему рассказ.

Он протер заспанные глаза и потянулся.

– Прямо сейчас? А сколько времени?

– Неважно сколько. Это особенный рассказ. Я сам его написал.

Лицо Хасана осветила радость.

– Тогда я должен послушать. – Он уже сбрасывал с себя одеяло.

Мы прошли в гостиную к мраморному камину. Уж сейчас-то я читал слово в слово, ничего не добавляя от себя, ведь автор был я сам! Хасан – прекрасный слушатель – весь погрузился в фабулу, лицо его менялось в зависимости от тональности повествования. Когда я прочел последнюю фразу, он тихонько хлопнул в ладоши.

– Машалла, Амир-ага. Браво!

– Тебе правда понравилось? – Я смаковал уже второй положительный отзыв.

– Когда-нибудь, Иншалла[14] ты будешь великим писателем, – сказал Хасан. – Твои рассказы будут читать люди во всем мире.

– Ты преувеличиваешь, Хасан. – Я глядел на него с обожанием.

– Нет. Ты будешь великим и знаменитым. – Он смущенно откашлялся. – Только можно мне задать тебе один вопрос?

– Да, конечно.

– Вот что… – Он остановился на полуслове.

– Давай же, Хасан, – ободряюще улыбнулся я, хотя на душе у меня почему-то кошки заскребли.

– Вот что. Этот человек – зачем он убил свою жену? Чтобы ему стало грустно и он заплакал? А не проще ли было просто понюхать лук?

Я был потрясен. Как я сам не догадался! Надо же было написать такую глупость! Губы мои беззвучно шевельнулись. В один день мне суждено было ознакомиться сразу с двумя характерными чертами писательского ремесла.

Ирония, раз. Сюжетная нестыковка, два.

И кто преподал мне урок? Хасан. Мальчишка, не умеющий читать и писать.

Холодный злой голос зашептал мне на ухо: «Да что он может знать, этот неграмотный хазареец? Из него выйдет в лучшем случае повар! Как он смеет критиковать тебя?»

– Вот что… – начал я. И не закончил.

Афганистан вдруг изменился. Раз и навсегда.

Послышались громовые удары. Земля вздрогнула. Раздались автоматные очереди.

– Папа! – вскричал Хасан.

Мы вскочили на ноги и бросились вон из гостиной. Али, отчаянно хромая, спешил к нам через вестибюль.

– Папа! Что это гремит? – взвизгнул Хасан, протягивая к Али руки.

Тот обнял нас обоих и прижал к себе. На улице полыхнуло, небо сверкнуло серебром. Еще вспышка. Беспорядочная стрельба.

– Охота на уток, – прохрипел Али. – Ночная охота на уток. Не бойтесь.

Вдали завыла сирена. Где-то со звоном разбилось стекло. Кто-то закричал. С улицы донеслись встревоженные голоса людей, вырванных из сна. Наверное, они выскочили из дома, как были, в пижамах, с растрепанными волосами и заспанными лицами. Хасан заплакал. Али нежно и крепко стиснул его в объятиях. Уже потом я убедил себя, что никакой зависти к Хасану я тогда не испытал. Ну ни капельки мне не было завидно.

Так мы и жались друг к другу до самого рассвета. И часа не прошло, как взрывы и выстрелы стихли, но мы успели перепугаться до смерти. Еще бы. Ведь уличная пальба была для нас в новинку. Поколение афганских детей, для которых бомбежки и обстрелы стали жестокой повседневностью, еще не родилось. Мы и не догадывались, что всей нашей прежней жизни настал конец. Хотя окончательная развязка придет позже: будут еще и коммунистический переворот в апреле 1978-го, и советские танки в декабре 1979-го. Танки проедут по тем самым улицам, где мы с Хасаном играли, и убьют тот Афганистан, который я знал, и положат начало кровопролитию, длящемуся по сей день.

На заре во двор въехала машина Бабы. Хлопнула дверца, на лестнице послышались быстрые шаги, и в гостиную ворвался отец. Лицо у него было чужое, испуганное. Никогда прежде я не видел отца в страхе.

– Амир! Хасан! – Баба раскинул руки. – Все дороги заблокированы, телефон отключен. Я так волновался!

Он обнял нас, и какое-то безумное мгновение я был даже рад всему, что случилось сегодня ночью.

Подробности выяснились позже.

На уток-то никто не охотился. 17 июля 1973 года никого не подстрелили. Просто утром, когда Кабул проснулся, оказалось, что монархии больше нет. Король Захир-шах находился с визитом в Италии. В отсутствие короля его двоюродный брат Дауд Хан организовал бескровный переворот. Сорокалетнее правление монарха закончилось.

На следующее утро мы с Хасаном притаились у дверей кабинета Бабы. Отец и Рахим-хан пили черный чай и слушали «Радио Кабул».

– Амир-ага, – прошептал Хасан.

– Что?

– Что такое «республика»? Я пожал плечами:

– Понятия не имею.

Приемник в кабинете только и трещал: «Республика, республика».

– Амир-ага?

– Да?

– А вдруг «республика» значит, что мне с отцом придется убираться вон?

– Не думаю, – прошептал я в ответ. Хасан задумался.

– Амир-ага?

– Ну что?

– Я не хочу, чтобы меня с отцом выгнали прочь.

Я улыбнулся:

– Да успокойся ты, осел. Никто вас не прогонит.

– Амир-ага?

– Что?

– Не хочешь забраться на наше дерево? Моя улыбка стала шире. В этом был весь Хасан. Он всегда умел вовремя сказать нужные слова, сменить тему разговора – а то радио уже надоело. И вот он отправился к себе в лачугу захватить нужные вещи, а я помчался в свою спальню за книгой. На обратном пути я заглянул на кухню, набил карманы кедровыми орешками и выбежал во двор. Хасан уже поджидал меня. Мы вышли через главные ворота и направились к холму.

Камень угодил Хасану в спину, когда мы уже оставили позади жилые дома и шагали по пустырю. Мы резко обернулись – и сердце у меня упало. К нам направлялся Асеф с двумя своими приятелями – Вали и Кармалем.

Асеф был сыном Махмуда, одного из приятелей моего отца, пилота гражданских авиалиний. Его семья жила в нескольких кварталах от нас в модном жилом комплексе, спрятавшемся за высокой стеной, из-за которой торчали верхушки пальм. Про кастет из нержавейки, который всегда был при Асефе, знал каждый мальчишка в Вазир-Акбар-Хане, и хорошо еще, если не на личном опыте. Рожденный от матери-немки, голубоглазый и светловолосый Асеф ростом был выше любого своего сверстника и славился невероятной жестокостью. В сопровождении верных дружков он обходил окрестности, словно хан свои владения, казнил и миловал. Как скажет, так и будет, а чуть что не по нему, в ход шел кастет. Я сам видел, как Асеф избил какого-то мальчишку до потери сознания, было это в районе Карте-Чар. Без кастета, само собой, не обошлось. Помню, как горели при этом глаза Асефа и как что-то безумное мелькало в них. В своем районе Асефа за спиной прозвали Гушхор, «пожиратель ушей», но никто не осмеливался назвать его так в лицо, все помнили, откуда взялось это прозвище. Один такой смельчак как-то победил Асефа в воздушном бою змеев – и потом выуживал из грязи собственное правое ухо. Многие годы спустя я нашел в английском языке определение для личности Асефа – «социопат». На фарси точного соответствия этому слову нет.

Из всех тех мальчишек, что дразнили Али, самым безжалостным был Асеф. Это он первый обозвал Али «Бабалу». «Эй, Бабалу, кого ты слопал сегодня? А? Ну-ка, Бабалу, улыбнись нам!» А когда Асеф был в настроении, то подбирал слова пообиднее: «Эй, плосконосый Бабалу, кого ты сожрал сегодня? Расскажи нам, косоглазый ишак!»

И вот он идет к нам, руки в карманах, кроссовки шаркают по земле, вздымая пыль.

– Доброе утро, кунис! – издалека приветствовал нас Асеф. «Козлы» то есть, его любимое ругательство.

Вся троица подошла поближе. Хасан попробовал спрятаться за меня. Парни остановились, здоровенные молодцы в футболках и джинсах. Асеф – самый высокий – скрестил руки на груди и свирепо ухмыльнулся. Мне в который уже раз показалось, что у него не все дома. В голове также мелькнуло, что мне повезло с отцом: Асеф пока не слишком мне досаждал исключительно потому, что боялся Бабу.

Блондин вздернул подбородок в сторону Хасана:

– Эй, плосконосый. Как поживает Бабалу? Хасан ничего не ответил, только сделал еще шаг назад.

– Новости слышали, ребятки? – спросил Асеф, по-прежнему скаля зубы. – Короля больше нет. Скатертью дорога! Да здравствует президент! Кстати, Амир, ты в курсе, что мой отец знаком с Дауд Ханом?

– И мой тоже, – ответил я, понятия не имея, правда ли это.

– И мой тоже, – передразнил меня Асеф плачущим голосом.

Камаль и Вали загоготали в унисон. Ах, жаль, Бабы со мной нет!

– В прошлом году Дауд Хан обедал у нас, – гнул свое Асеф. – Так-то вот, Амир!

А что, если закричать? Только до ближайшей постройки добрый километр, нас никто не услышит. Лучше бы мы сидели дома!

– Знаешь, что я скажу Дауд Хану, когда он придет к нам на обед в следующий раз? – не отставал Асеф. – Я с ним поговорю как мужчина с мужчиной. Скажу то, что говорил матушке. Речь пойдет о Гитлере. Вот это был правитель! Настоящий вождь! Провидец! Я напомню Дауд Хану, что если бы Гитлеру дали возможность закончить начатое, то мир сейчас был бы куда лучше.

← Предыдущая страница | Следующая страница →