Поделиться Поделиться

СМЕРТЬ А. И. ЧЕХОВА И ЕГО ПОСМЕРТНАЯ ЖИЗНЬ 18 страница

Замечательно, что молодой театр, которому нужно было еще п самому завоевывать свое особое место, решил ставить именно «Чайку», а не «Дядю Ваню», что было бы, казалось, гораздо менее рискованно. Нет, театр знал, на что он идет. Но он на это пошел, веря и в Чехова и в себя. Это решение театра было благородно, смело. И оно увенчалось блистательною победой — и для самого театра, и для автора «Чайки». Как было Чехову не проиграть своего пари?

Премьера «Чайки» была в декабре 1898 года, через год в том же театре был поставлен и «Дядя Ваня», а в 1900 году Антон Павлович пишет уже новую пьесу — «Три сестры».

В мае 1901 года, вскоре после постановки «Трех сестер», Чехов женился на артистке Художественного театра Ольге Леонардовне Книппер. Они познакомились еще па репетиции «Чайки», а потом Чехов видел молодую актрису на репетиции «Царя Федора Иоанновича», где она играла роль царйцы Ирины. Чехов писал в письме: «...лучше всех Ирина. Если бы я остался в Москве, то влюбился бы в эту Ирину».

Не раз поднимался вопрос О. Л. Книппер о том, чтобы оставить театр и ей переехать в Ялту, но каждый раз Антон Павлович противился этому намерению: он не хотел, чтобы она покидала свое любимое дело. Они переписывались почти ежедневно, А. П. приезжал в Москву, О. Л. в Ялту. А когда болезнь Чехова еще обострилась — и весь театр приезжал в Ялту.

Драматургия Чехова представляет собою своеобразнейшее явление. Оттого и сценическая судьба его пьес была так неровна, пока Чехов по нашел своего театра. Чехов-драматург с каждою пьесой все решительнее порывал — не с театром, а с «театральщиной». Он и в пьесах своих верен все тем же основным приемам своего художественного творчества: правдивость и искренность, ц всячески избегал шаблона. Брату Александру, который также работал одно время над пьесой, Чехов писал: «Сюжет должен быть нов, а фабула может отсутствовать. Язык должен быть прост и изящен... Отставные капитаны с красными носами, пьющие репортеры, голодающие писатели, чахоточные жены-труженицы, честные молодые люди без единого пятнышка, возвышенные девицы, добродушные няни — все это было уже описано и должно быть объезжаемо, как яма».

На пьесу «Леший», которую писал одновременно со «Скучной историей», он сам смотрел как на «пьесу-роман»: «общий тон — сплошная лирика». И как ни старалась театральная критика образумить Чехова, он, наоборот, становился все упорнее в своих поисках нового тона и приближения театра к естественности жизни. О задуманной «Чайке» писал он Суворину: «Я напишу что-нибудь странное». И уже во время работы: «Пишу ее не без удовольствия, хотя страшно вру против условий сцены. Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви».

Чехову «Чайка» удалась необычайно, она волшебно свежа и по сей день, как если бы время совсем ее по коснулось. Чем-то созвучна она чеховской «Степи». Впервые в пей драматург, по определению В. И. Немировича-Данченко, заменил «устаревшее действие» «подводным течением», и, может быть, как раз оттого, что это именно было «впервые», «Чайка» и сохраняет свою особую прелесть очарования.

Когда теперь перечитываешь «Чайку», как живо летает в воспоминании этот вечер в театре — премьера. Тихо раздвигающийся занавес па сцене и этот почти магический женский голос: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, обитавшие в воде, морские звезды...» Все это будто бы умерло, а па том призрачном фоне — у действующих лиц пьесы — живые и трепетные чувства и мысли, а в зале — у зрителей — широкое чувство самого чуткого восприятия, ответного переживания. А тишина?.. Слышно биение сердца.

В нахождении новой драматургической формы, как и всегда, Чехов шел своим собственным путем. Если взглянуть широко на весь творческий путь, проделанный Чеховым, то мы можем установить какую-то закономерность того факта, что Чехов-беллетрист стал к концу своей жизни преимущественно драматургом.

Мы видели, как среди юмористики Чехова вдруг появлялось трагическое; как затем форма короткого рассказа начала уступать первенствующее место повести, а сама повесть стала постепенно звучать все лиричнее; как Чехов мечтал о романе, и почему ему это было трудно. Но Чехов этой мечты о романе никогда не бросал, п с великою смелостью он осуществил ее — в пьесах. Именно в пьесах был найден широкий захват, именно в пьесах стало «просторно», хотя сам Чехов и боялся, что все-таки «тесно». Но как бы то ни было, речи в них — как чистое течение рек, прозрачных до дна, и в них отражается вся бегущая навстречу течения жизнь. И как оттого они емки — эти чеховские пьесы!

Часто сближают их с пьесами Тургенева. О влиянии Тургенева на Чехова говорить надо осторожно: Чехов тургеневских пьес не любил, они казались ему старомодными. Таковы, во всяком случае, его отзывы о «Месяце в деревне» и о «Где тонко, там и рвется».

Тургепев не нуждается в нашем заступничестве, пьесы его замечательны. Но самый отзыв Чехова нам очень понятен.

Основная причина отталкивания Чехова-драматурга от Тургенева-драматурга лежит в коренном различии их творческих путей. У Тургенева пьесы предшествовали большой его прозе, а у Чехова, напротив того, большая его проза предшествовала его драматургии. Какой же отсюда следует вывод? Как будто бы тот, что возможно искать в романах Тургенева некоторого влияния его собственных пьес (недаром его крупная проза, едва ли не вся, так естественно ложится в инсценировки), а Чехов уже несомненно привнес все свои достижения прозаика в пьесы.

Так, в этой форме, произведя настоящий переворот в драматургии, Чехов одновременно осуществил и свою мечту о романе, ибо каждая их этих пьес действительно есть настоящий роман, цельный, единый, стройный. Это уже не простая совокупность «отдельных, законченных рассказов, тесно связанных между собою общностью интриги, идеи и действующих лиц», как определял сам Чехов недовершенный им роман: «Рассказы из жизни моих друзей». Ему казалось тогда, что все это «будет настоящий роман, целое тело, где каждое лицо будет органически необходимо», но мы знаем, что такого романа из этой попытки Чехова не вышло. А вот «Чайка», и «Дядя Ваня», и «Три сестры», и «Вишневый сад» — это уже действительно «целое тело», в котором каждое лицо «органически необходимо».

Мы не случайно здесь вспомнили чеховский роман «Рассказы из жизни моих друзей». Вот что читаем мы в рассказе «Человек в футляре», входившем в этот роман — это мысли и его героев, и самого автора: «Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу с ее избами, стогами, уснувшими ивами, то на душе становится тихо; в этом своем покое, укрывшись в ночных тенях от трудов, забот и горя, она кротка, печальна прекрасна, и кажется, что и звезды смотрят на пес ласково и с умилением и что зла уже нет па земле и все благополучно».

Это напоминает и «Степь», и, уж конечно, «Дядю Ваню» (и рассказ и пьеса писались почти одновременно). Вот слова Сони, завершающие пьесу: «...и мы с тобою, дядя, милый дядя, увидим жизнь светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешние наши несчастья оглянемся с умилением, с улыбкой и отдохнем». И далее: «Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все паши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка».

Таким образом, думается, что если не цельные образы, то отдельные настроения героев из не довершенного Чеховым романа как бы несколько «переплескиваются» и в его драматургию.

Если бы Чехов в юности имел успех как драматург, мы, вероятно, получив замечательного драматического писателя, лишились бы, вместе с тем, не только несравненного прозаика, но и того неповторимого драматурга Чехова, который принес в свои пьесы все богатство и все очарование своей прозы.

Провал «Чайки» в Александринском театре оставил в жизни Чехова очень глубокий след, далеко выходящий за пределы чисто драматургических и театральных переживаний. Чехова потрясло не только то, что представление превратилось в настоящий скандал, когда в театре шикали и свистели, кричали: «Довольно!» Касаясь своего состояния после премьеры, Чехов так объяснял его в письме к Суворину: «Виновато в этом не то, что моя пьеса провалилась; ведь в большинстве мои пьесы проваливались и ранее, и всякий раз с меня как с гуся вода. 17-го октября не имела успеха не пьеса, а моя личность. Меня еще во время первого акта поразило одно обстоятельство, а именно: те, с кем я до 17-го окт. дружески и приятельски откровенничал, беспечно обедал, за кого ломал копья... все эти имели странное выражение, ужасно странное... Одним словом, произошло то, что дало повод Лейкину выразить в письме соболезнование, что у меня так мало друзей...»

Эти «друзья» продолжили театральный скандал, перенеся его на страницы печати. Это был настоящий бунт маленьких людишек, обрадовавшихся случаю излить свою завистливую злобу «по законному поводу». Характерно, что провал чеховской пьесы ими уже предчувствовался заранее, а может быть, отчасти был и подготовлен. А Чехов, при всей своей сдержанности и при всем понимании людей, был все же одновременно ц очень доверчив. Внезапно открывшаяся перед ним картина потрясла его. В том же письме он добавляет: «Я теперь покоен, настроение у меня обычное, но все же я не могу забыть того, что было, как не мог бы забыть, если бы,нанример, меня ударили».

Такой оборот с литературными «друзьями» (хотя бы и с друзьями в кавычках, но все же с той самой литературной средой, с которой он был близко связан), конечно, пе мог не потрясти, не мог не произвести какого-то временного опустошения в душе писателя. Это точно уход воды в океане и пустое обнаженное дно — в результате отлива.

Но волны вернулись, только иные: это была уже не «писательская братия», а актеры. И притом это был молодой, полный чистоты и свежести, полный живых творческих исканий театр.

И в театре, как во всяком большом коллективе, где талантам всегда несколько «тесно», бывает своя закулисная борьба, по во-первых, когда она и бывает, автор все же стоит несколько в стороне, а во-вторых, в этом молодом театре ничего этого не было, а Чехова он принял с такой настоящей любовью, что она пе могла не дать ему подлинной душевной отрады. Это были люди, которые делали его же дело, искали вместе с ним и воплощали на сцене именно то, ради чего и работал и жил сам Чехов. Эта «театральная» жизнь внесла много света в самую тяжелую пору и без того достаточно трудной жизни писателя.

Но не следует думать, что Чехов как-то порвал и писательские свои связи. У него всегда оставались большие внутренние отношения с Толстым, с Короленко. В Ялте же произошло его знакомство с Горьким, старшего с младшим. Но разница в годах не помешала их близости. Известно, с какой открытостью и взаимным чувством она протекала: с понятною страстностью со стороны юного Горького и с внимательным, требовательным отношением Чехова. Самая эта требовательность проистекала из очень высокой оценки молодого таланта Горького. Но это никак не было отношением хоть сколько-нибудь «свысока», общение обоих писателей было чисто товарищеским.

О самом топе чеховских писем к Горькому может дать представление хотя бы такой маленький кусочек (от февраля 1900 г.): «Вы человек молодой, сильный, выносливый, я бы на Вашем месте в Индию укатил, черт знает куда, я бы еще два факультета прошел. Я бы, да я бы — Вы смеетесь, а мне так обидно, что мне уже 40, что у меня одышка и всякая дрянь, мешающая жить свободно. Кат: бы ни было, будьте добрым человеком и товарищем, не сердитесь, что я в письмах читаю вам наставления, как протопоп».

Не следует поэтому обгоняться и за Горького, когда мы встретим у Чехова такое, например, пессимистическое предсказание, что сочинения Горького, дескать, забудут; тем более не следует, что тут же Чехов добавляет: зато фигуру самого Горького но забудут «тысячу лет». Разве не то же самое Чехов говорил и о самом себе: «Все мною написанное забудется через 5—10 лет; по пути, мною проложенные, будут целы и невредимы — в этом моя единственная заслуга».

Два эти отзыва, сопоставленные вместе, открывают нам любопытную черту. Чехов, явно преуменьшая художественную весомость своих, а то и чужих произведении, весьма был ревнив по отношению к возможному забвению самого человека: творца собственного труда. Вспомним доктора Астрова, думавшего, что климат страны немножко изменится оттого, что это он насадил молодой лесок: «если через тысячу лет человек будет счастлив, то в этом немножко буду виноват и я». А оценка самим Чеховым Пржевальского и подобных ему людей: «Их идейность, благородное честолюбие, имеющее в основе честь родины и науки, их упорство... стремление к раз намеченной цели, богатство их знаний и трудолюбие... делают их в глазах народа подвижниками, олицетворяющими высшую нравственную силу».

Так и «пути, мною проложенные» — это уже о себе, и опять-таки как о человеко-творце; и Горький, самая фигура его, будет жить «тысячу лет». И наконец, о Толстом — не о художнике Толстом, а о Толстом- деятеле, работающем своим пером: «...Толстой — то Толстой! Это, по нынешним временам, не человек, а человечище, Юпитер». Все это и есть те самые люди иного порядка», о которых Чехов говорил в некрологе о Пржевальском и которых ставил столь высоко.

В последние годы Чехов дружески общался и с другими молодыми писателями — Буниным, Вересаевым, Куприным. Но зорко он вглядывался не в одну только литературу.

Он различал теперь новые силы и в жизни. Таковы фигуры купца Лопахина и студента Трофимова в «Вишневом саду». Сад переходит от помещицы Раневской в руки Лопахина, который его вырубает, потому что дачные участки на месте сада кажутся ему выгоднее. Чехов пе делает этого купца каким-нибудь особенно неприятным человеком, напротив — у него есть и симпатичные черты, но благодаря именно этому неопровержимо ясным становится не случайный характер самой судьбы вишневого сада. Он все равно обречен на гибель, п новая сила, поднимающаяся на смену бывшим его владельцам, совсем пе зависит от характера того или иного лица, ее воплощающего. Происходит какой-то большой общественный сдвиг — таково было основное впечатление от «Вишневого сада», хорошо мне памятное впечатление молодежи в ту напряженную эпоху накануне девятьсот пятого года.

Однако та же самая жизнь порождает одновременно и нечто совсем другое, почти полностью противоположное; какие-то еще не оформившиеся юные силы совсем другого порядка. Это и в пьесе всего только легкий набросок, но со своими совершенно отличными чертами лица: Петя Трофимов. В упоении своим торжеством Лопахин щедро предлагает денег молоденькому студенту: «Я весной посеял маку тысячу десятин и теперь заработал сорок тысяч чистого. А когда мой мак цвел, что это была за картина! Так вот я, говорю, заработал сорок тысяч и, значит, предлагаю тебе взаймы, потому что могу. Зачем же нос драть?» Трофимов отвечает: «Твой отец был мужик, мой — аптекарь, и из этого не следует решительно ничего. (Лопахин вынимает бумажник.) Оставь, оставь... Дай мне хоть двести тысяч, не возьму. Я свободный человек. И все, что так цените вы все, богатые и нищие, не имеет надо мной ни малейшей власти, вот как пух, который носится по воздуху. Я могу обходиться без вас, я могу проходить мимо вас, я силен и горд. Человечество идет к высшей правде, к высшему счастью, какое только возможно на земле, и я в первых рядах!»

Однако Чехов очень мало еще индивидуализировал своего Петю, это отчасти молодой студент вообще, но все же определение из новых. И эта эскизность образа, который может собою покрыть очень много индивидуальностей, также говорит о том, что Чехов ощущал приход этих новых людей как явление широко распространяющееся и главный интерес которого не столько в отдельных фигурах, сколько в общей характеристике всей этой молодежи. Чехов утверждал, что «писатель должен много писать, но не должен спешить». И сам он еще только зорко приглядывался к новым явлениям менявшейся жизни.

И однако же, как тонко и совершенно конкретно его замечание про одного из действующих лиц в пьесе «Мещане»: «Когда Нил старается казаться выше Петра и Татьяны и говорит про себя, что он молодец, то пропадает элемент, столь присущий нашему рабочему порядочному человеку, элемент скромности». (Курсив наш.) Я сам был свидетелем того, как высоко в этом отношении Чехов ценил русского рабочего человека (см. дальше «Две встречи с А. П. Чеховым»).

Чехов в пьесах себе позволял то, чего очень остерегался в своей прозе. Как па недостаток читаемой им пьесы, он указывал автору на его «боязнь длиннот». Замечание это для Чехова представляется совсем поначалу неожиданным. А между тем оно указывает на очень тонкое различие, которое делал Чехов между читателем и зрителем.

И в самом деле, зрителю стоит норой пропустить одно слово, как многое последующее становится вдруг непонятным; или слишком сжатое выражение не сразу дойдет до сознания, а уже приходится слушать что-то другое, в то время как читатель имеет полную возможность приостановиться и прочитать еще раз, а то и заглянуть назад для проверки собственного восприятия.

Чехов в пьесах порой, устами кого-либо из действующих лиц, как бы прямо говорит от себя. Так, одному из героев «Трех сестер» Тузенбаху, в общем склонному утверждать неизменность мирового порядка, оп вкладывает такую, производившую огромное впечатление па зрительный зал фразу: «Пришло время, надвигается на всех нас громада, готовится здоровая, сильная буря, которая идет, уже близка и скоро сдует с нашего общества лень, равнодушие, предубеждение к труду, гнилую скуку. Я буду работать, а через какие- нибудь 25—30 лет работать будет уже каждый человек. Каждый!»

Как точно порою умел предсказывать Чехов!

«НЕВЕСТА»

То же ощущение близости надвигающихся крупных перемен лежит в основе и последнего законченного рассказа Чехова — «Невеста». Даже при чтении сжатых, скупых этих страниц порой начинает казаться, что свежий весенний ветер веет в лицо: так непосредственно, сильно чувствовал автор напор этой новой жизни, которая стучалась во все молодые души.

Чехов работал над этой небольшой своей вещью, которую он сам называет рассказом, очень долго, и работалось ему очень трудно. «Пишу рассказ, но медленно, через час по столовой ложке», «...сажусь писать, буду продолжать рассказ, но писать, вероятно, буду плохо, вяло...» Все это говорил, конечно, не сам Чехов, а его тяжелая болезнь. Но как изумительно написан этот рассказ!

От Чехова немного осталось рукописей, но рукопись «Невесты» сохранилась, сохранились и ее корректуры, и по ним мы можем видеть, как Чехов работал в последние годы своей жизни, какую массу тщательного и кропотливого труда он вложил в эту свою вещь; как многое он отбрасывал; как добивался нужного ему звучания текста; как это было не «боязнью длиннот» (художник Саша и здесь говорит довольно пространно), а как Чехов умел все, что опущено, сохранить в подтексте.

Внешний сюжет «Невесты» очень несложен. Это история молодой девушки, как она сначала поняла, что, в сущности, пе любит своего жениха, очень порядочного молодого человека, но ничуть не поднимающегося над уровнем жизни маленького городка, где оба жили; как она уезжает потом и от жениха, и от своей семьи — в Петербург, возвращается оттуда и снова туда уезжает.

Покинуть семью и жениха Надя решилась в значительной мере под влиянием друга детства — художника Саши, жившего обычно в Москве, больного, талантливого, безалаберного: типичная «чеховская» фигура. «Клянусь вам, вы не пожалеете и не раскаетесь,— сказал Саша с увлечением.— Поедете, будете учиться, а там пусть вас носит судьба. Когда перевернете вашу жизнь, то все изменится. Главное — перевернуть жизнь, а все остальное не важно».

Надину жизнь в Петербурге Чехов нам не показывает, но мы чувствуем, как сильно она изменилась за ото время, уже по одному тому, как через год, весною, при обратном проезде через Москву, восприняла героиня рассказа художника Сашу. Оп был болен, но по существу оставался все тем же. Наде его было жаль, и она даже заплакала, но «заплакала оттого, что Саша уже не казался ей таким новым, интеллигентным, интересным, каким был в прошлом году», а это говорит о том, как под влиянием чего-то подлинно нового в жизни северной столицы изменилась и сама Надя.

Саша уехал па Волгу лечиться и слег там в больницу, потом пришла телеграмма о его смерти. (Тут мы узнаем думы автора и о своем близком конце.) Надя ходила по комнатам, думала. «Она ясно сознавала, что жизнь ее перевернута, как хотел того Саша, что она здесь одинокая, чужая, ненужная и что все ей тут не нужно, все прежнее оторвано от нее и исчезло, точно сгорело, и пепел разнесся по ветру», «...и впереди ей рисовалась жизнь новая, широкая, просторная, и эта жизнь, еще неясная, полная тайн, увлекала и манила ее». «Она пошла к себе наверх укладываться, а на другой день утром простилась со своими и, живая, веселая, покинула город,— как полагала, навсегда».

Как не похожа эта новая чеховская героиня па его же (и таких недавних!) трех сестер с их унылым томлением: «В Москву! В Москву!» Надя томилась недолго, она окончательно «перевернула» свою жизнь, и она перегнала Сашу и неудержимо стремится дальше и дальше. Ей некогда даже и погрустить, ее залипает радость движения, роста.

И оттого что Чехов дает одни только поворотные пункты в судьбе Нади, еще сильнее подчеркивается стремительность самого движения. Мы словно видим, как на наших главах один за другим лопаются и опадают внешние лепестки бутона и раскрывается свежий цветок, не знающий ни сожалений, ни грусти, живой и веселый, как сама жизнь.

Да, это рассказ о девической чистой душе, но настоящая тема рассказа - это именно неудержимость движения, когда настало время движения. Как и Петя Трофимов, лишь один из очень многих, порожденных своею эпохой, так и эта чеховская «невеста» совсем не сама, благодаря каким либо исключительным чертам своего характера, определяет свой путь. Стоило пусть слабому, но свежему ветерку (из уст Саши) подуть на нее, и она очень легко снимается с места, а далее, по точному определению Чехова,— «там пусть вас носит судьба». Да, не сама она определяет свою судьбу, а определяет ее, как опять-таки у многих и многих,— наставшее время, исполненное движения новых сил, для которых пришел их час.

Чехов ни единым звуком не проговаривается об этой основной теме своей «Невесты», никак не называет ее. Но она сама дает о себе знать не столько «подводным течением», сколько именно веющим ветром. Паруса полны ветра, и ладья не может не скользить туда, на еще не вполне различимый, свободный простор.

В этом рассказе Чехова его мастерство стоит на высоте совершенно исключительной. Самая манера письма в «Невесте» заставляет вспомнить манеру художника В. А. Серова в последние годы его жизни, когда, дав полный рисунок, он затем убирал многие линии, оставляя лишь их поворот, в расчете на то, что они будут видимы и не будучи нарисованными. Чехов и не проводил полностью линий, но но его рукописи мы видим, что они у него намечались, и видим, как он убирал все, что уводило от основной темы, отяжеляло ее. И если норой у Серова, в этих рисунках его, все же кое-что оставалось спорным, то у Чехова все оказалось бесспорным.

«Невесту» положительно трудно, следуя Чехову, называть рассказом, это большая, с широким захватом, настоящая повесть. Чтобы дать представление о том, как многое в ней говорят нам не только отдельные фразы, но даже и отдельные слова, достаточно двух таких примеров.

Чехов говорит: «...жизнь еще неясная, полная тайн». Мы знаем, что Надя уже провела первый учебный свой год в Петербурге, следовательно, обычная студенческая жизнь не могла ей представляться «неясной», а тем более «полной тайн»; предстоящая Наде жизнь должна быть совсем иной. Она что-то уже почувствовала, большее, чем просто студенческая жизнь; все ото пока не ясно еще, но она знает уже, что есть некие «тайны», и читатель не может не догадаться, что это конспиративные тайны политического характера: Надю манила революция. Так эти короткие слова отчетливо нам говорят о существенных, реальных, об очень важных вещах, к которым именно и стремится чеховская героиня. И мы чувствуем, что хотя она перестала быть невестою простенького своего жениха, сейчас она внутренне, более чем когда либо, подлинная невеста..

Второй пример — ото самые последние слова: «...покинула город,— как полагала, навсегда». Есть особое очарование в вещах незаконченных, они как-то по-особому волнуют и тревожат воображение. И вот Чехов подчеркнутыми нами словами придает законченному рассказу характер прерванного, оставляя дальнейшую судьбу Нади также в своем роде еще неясной и полной тайн. И это в полком соответствии с основною темой повести. Это движение ветра — его нельзя остановить, его можно лишь проследить до последнего текущего момента и предоставить остальное уже не повествованию, а самой жизни.

Так Чехов оставляет этими заключительными словами возможность для Нади вернуться. И несомненно, читателя должен был взволновать этот вопрос, в свою очередь и для него «еще неясный, полный тайн», ибо героиня рассказа могла вернуться домой в дни уже победи вшей революции.

Впечатление от этой последней повести Чехова было огромное. Всех она всполошила, приподняла, на сей paз и критика была почти что единодушна и по расходилась с читателем.

Вот как об этом говорится в воспоминаниях В. В. Вересаева: «Для меня очень был неожидан острый интерес, который Чехов проявил к общественным и политическим вопросам», «...видимо, революционное электричество, которым в то время был перезаряжен воздух, встряхнуло п душу Чехова». И далее автор воспоминаний рассказывает, как накануне у Горького читали в корректуре чеховскую «Невесту». (Между прочим, как сообщил мне Викентий Викентьевич, читал сам «хозяин комнаты» - Горький.)

«Антон Павлович спросил:

— Ну что, как вам рассказ?

Я помялся, но решил высказаться откровенно.

— Антон Павлович, не так девушки уходят в революцию. И такие девицы, как ваша Надя, в революцию не идут.

Глаза его взглянули с суровою настороженностью.

— Туда разные бывают пути».

Из этого рассказа В. Н. Вересаева видно, как Чехов и не думал отрицать, что его Надя идет именно в революцию. Мы уже приводили по другому поводу этот ответ: «Туда равные бывают пути». Это подлинный Чехов во всей мудрости его последних лет.

Антон Павлович, как мы ото видели, памятовал но об одних своих творениях, по и о жизни, которая их породила. Так и перед нами, когда мы расстаемся с «Невестой», возникает невольно образ и самого Чехова: уходя из жизни, приветствовать жизнь, собирающую свои весенние соки,— в этом есть что-то пушкинское, то есть глубоко и органически русское.

СМЕРТЬ А. И. ЧЕХОВА И ЕГО ПОСМЕРТНАЯ ЖИЗНЬ

«Художник должен всегда работать, всегда обдумывать, потому что иначе он не может жить». «Каждый день непременно надо работать».

Чехов не только это говорил, он именно так и жил. Чехов был тяжки болен, но он работы не покидал никогда. В этом смысле действительно он был подвижником.

Но, слабый физически, писатель не расставался и с заботами другого рода, бравшими у него также немало и времени и сил. Он много работал но организации общественной помощи неимущим чахоточным, которые отовсюду стремились в Ялту. Чехов много писал но атому поводу знакомым, собирал пожертвования, делал воззвании в газетах. Нечего и говорить, как много он помогал из личных средств, часто стараясь, чтобы источник оказываемой помощи так и оставался неизвестным.

Много внимания уделял он, как и прежде в Мелихове, делу народного образования.

А силы его между тем все убывали и убывали. Не слушаясь докторов, Чехов нередко совершал поездки в Москву, что также не могло не отражаться на его здоровье. Чехов, конечно, как врач должен был чувствовать близость конца, подобного концу художника Саши. Но он преодолевал в себе и эти мрачные мысли.

В декабре 1903 года он приехал в Москву, чтобы принять участие в постановке «Вишневого сада». Однако же па сей раз это было почти совсем ему не по силам. Чехов до того себя изнурил, что вынужден был не поехать на первое представление своей пьесы. Это было 17 января 1901 года, в день его рождения и одновременно день именин. Актеры, знакомые, публика — всем хотелось увидеть Чехова.

Близкие друзья отправились за ним и привезли-таки его в театр, где и состоялось, после третьего акта, публичное чествование писателя. Оно было сердечно, торжественно, но и печально. Чехов едва стоял па ногах, всячески удерживаясь от томившего его кашля. К. С. Станиславский вспоминал после так:

«Юбилей вышел торжественным, но он оставил тяжелое впечатление. От него отдавало похоронами».

Через месяц Антон Павлович опять уехал в Ялту, а в мае был снова в Москве, собираясь Ялту покинуть совсем и снова поселиться па севере. "Чехов мечтал выздороветь, опить зажить полною жизнью. В апреле этого года он писал одному своему знакомому: «В июле или августе поеду врачом на Дальний Восток». Шла воина, и Антон Павлович собирался врачом на войну.

Вместо того, другие врачи потребовали немедленного его отъезда за границу.

После кратной остановки в Берлине, 8 июня Чехов вместе с женой приехал на курорт Баденвейлер, где не суждено ему было прожить и одного месяца.

Германия встретила путешественников неприветливо. О. А. Книппер писала в своих воспоминаниях: «В первых числах июня мы выехали в Берлин, где остановились на несколько дней, чтобы посоветоваться с известным немецким профессором Э., который, выслушав и простукав Антона Павловича, не нашел ничего более подходящего в своих действиях, как - встать, пожать плечами, попрощаться и уйти. Не могу забыть мягкой, снисходительной, как бы сконфуженной и растерянной улыбки, с которой Антон Павлович посмотрел вслед уходящей знаменитости. Конечно, этот визит произвел на него тяжелое впечатление».

← Предыдущая страница | Следующая страница →